— Организм! — заметил маленький сутулый Беркович, колесом согнувшийся под своей трофейной офицерской шинелью. — Да я бы свой дом променял на ваш организм, такой у вас организм!
— А что у тебя за дом? — спросил Андреев.
— Э, где он теперь, мой дом? — грустно отозвался Беркович.
В самом деле, где его, Берковича, дом? И где дом долговязого человека по фамилии Виллo, где дом майора Топоркова, бойкого Лёвушкина?
Всходил месяц. Он выкатился по светлому ещё небу над рекой, над округлыми ивовыми кущами, над похолодевшей, окутанной туманом землёй. И тотчас заблестела и словно бы остановилась, накрывшись фольгой, река. И была эта картина тихой, мягкой и до глухой, до сердечной боли русской.
На склоне пригорка, зелёного от озими, лежали двое дозорных — Лёвушкин и Бертолет, каска которого чуть поблёскивала под лунным светом. Вдалеке, на вершине пригорка, чёрными квадратами изб темнело село. Кое-где горел свет в оконцах, и доносилась музыка. Кто-то выводил на немецком языке:
«Die Muhlsteine tanzen…» [12]
— Радиолу запустили, — прошептал Лёвушкин. — Наша ведь радиола. Там клуб был до войны… Да, испоганили землю. Мы в холоде, как жабы за камнем. А они свою музыку пускают!
— Это не их музыка, — сказал Бертолет. — Это Шуберт. Это ничья музыка.
Они лежали, тесно прижавшись, согревая друг друга.
— Культурный ты очень, добренький, — сказал Лёвушкин. — Встречал я одного такого. В Чернигове. «Пойдём, — говорю ему, — с нами». А он говорит: «Я неспособный к войне, в человеке, — говорит, — врага не вижу». — «Как так, — говорю, — не видишь? — Да как врежу ему промеж глаз: — Вот тебе враг известный, выбирай хоть бы меня, а не сиди на месте чирием!..» Так вот и ты: музыка тебе ничья!
— За что ты меня не любишь, Лёвушкин? — спросил Бертолет.
Взлетела над селом ракета, и они прижались к земле. Забегали, замельтешили по озими резкие тени. Баритон, певший о вертящихся жерновах, примолк, словно испуганный ярким светом.
Под навесом из густого ивняка, где сбились телеги и лошади, из-под земли выбивался язычок огня. Над огнём — чугунок литров на пять, над чугунком — раскрасневшийся Миронов с ложкой.
К костру из ивняка вышел Гонта. Он зябко передёрнул плечами, направился к Топоркову:
— Немцы ракеты пущают. Не нравится мне всё это. Самое время проскочить до Калинкиной пущи.
— Люди должны отдохнуть, — отрезал Топорков.
— Ну-ну… Как знаешь… — Гонта хрустнул крепкими костями, в упор оглядел майора — тяжело оглядел, как будто катком придавил.
Майор, не обращая на Гонту никакого внимания, смотрел на огонь внимательно и насторожённо, как филин.
— Слушай, Бертолет, а чего это сюда столько фашистов нагнали? — осенило Лёвушкина. — Стреляют, охранение выставили… Может, это они наш обоз ищут?
— Как это — ищут? — не понял Бертолет. — Откуда они узнали?
— Известно откуда! Они ведь не дураки. Вон наши хлопцы в последнее время сколько раз на засады нарывались. Сыпал кто-то… А вдруг он теперь среди нас?..
Бертолет встревоженно посмотрел на Лёвушкина:
— Этого не может быть.
— Всяко может быть. Не узнаешь ведь, что там. — Лёвушкин постучал согнутым пальцем по каске Бертолета. — А кабы узнал, так очкуром бы задушил.
Туман, укутавший реку, карабкался уже по песчаным склонам, просачивался сквозь редкие деревья и охватывал с флангов деревню.
5
Партизаны спали — кто на земле, поближе к огню, подстелив ивовые ветви, кто на телегах, и лошади придремали, свесив головы, когда вопросительно и жалобно прокричала желна: «Пи-у, пи-у…»
Андреев ответил ей таким же писком, и вскоре две тени проскользнули в кустах: одна небольшая, гибкая, как бы смазанная маслом в сочленениях для упругости, вторая — угловатая, припадающая на одну ногу, с неестественно огромной головой. Тени приблизились к огню и превратились в Лёвушкина и Бертолета.
— Немцев в Ольховке человек пятьдесят, — доложил Лёвушкин майору. — Шебуршатся. Может, сняться нам да рвануть, пока туман? А?..
— Кони притомились, — ответил майор. — Утром снимемся.
Гонта, лежавший неподалёку, приподнял голову и, услышав ответ майора, усмехнулся. Было в этой усмешке нечто зловещее.
…И ещё один человек проснулся в ту минуту, когда разведчики вернулись к лагерю: медсестра Галина. Она откинула край рогожки и сонно улыбнулась Бертолету.
Днём, в ватнике, плотно подпоясанная солдатским ремнём, с автоматом, была медсестра Галина боевой товарищ, партизанская подруга, знающая, как зондировать рану при помощи прокалённого в огне шомпола, как устанавливать мину-противопехотку и определять направление авиабомбы, сброшенной с «юнкерса».
Но сейчас, согревшись под своей рогожкой, с припухлым, порозовевшим лицом, она была растерянна, уютна и добра, как все женщины, пробуждающиеся в минуту возвращения мужчины, которого ждали.
И исчез на какое-то мгновение ивовый лес с повозками, мужским храпом и стуком копыт, с бессонным взглядом Топоркова, исчезла деревня Ольховка, где меломан в мышиного цвета форме слушал Шуберта, исчезли «эдельвейсы»… и остались только двое — сонная женщина и мужчина, вернувшийся домой.
И Бертолет, почувствовав тайный, свободный от дневных запретов смысл улыбки, ответил улыбкой, какой-то застенчивой, быстренькой, суетливой, и принялся срочно укладываться на валежник у костра.
Галина всё смотрела на него, словно ожидая прикосновения или слова. Проходя мимо, быстроглазый Лёвушкин надёрнул на лицо медсестры край покрывала и грубо сказал:
— Спи! Чего глазелки вылупила? Не намаялась за день?.. И видел всё это бесстрастный, как летописец, майор Топорков.
Достал он блокнот и при свете догорающего костерка сделал очередную запись: «22 октября. Прошли 32 км. Переправились. Немцы ищут обоз. Пока всё идёт хорошо. Даже слишком хорошо».
В сторонке тихо переговаривались Гонта, Лёвушкин и Миронов.
— Добром это не кончится, — говорил Гонта. — Зря чужого назначили, зря.
— И я думаю, — согласился Лёвушкин. — Меры надо принять. Вот только Миронов у нас любит начальство лизать.
— Моё дело солдатское, — отвечал старшина, нисколько не обидевшись. — А только майор — это майор. Ты сначала дослужись! Да он имеет полное право тебя в пекло послать и золу обратно не востребовать!
— Дурак! — сказал Гонта.
День пятый
ГОНТА ПОКАЗЫВАЕТ ХАРАКТЕР
1
К рассвету туман исчез, подгоняемый холодом, а подбитые утренником листья посыпались с ив. Партизаны спали, накрытые этими листьями, как камуфляжной сетью, и даже спины лошадей отливали серебристо-зелёным.
Большие, с треснувшим стеклом часы на свесившейся с телеги руке Топоркова показывали пять. И едва минутная стрелка коснулась своего ежечасного зенита, как Топорков вздрогнул и соскочил со своего походного ложа. Разбудил ездового:
— Степан! Осмотри каждую повозку. Каждую гайку подвяжи тряпицей, чтоб не грюкнуло. Рядом с немцами пойдём.
Тихо-тихо вращались обмотанные тряпицами колёса, отсчитывая секунды походной жизни. Дорога шла через редкий орешник, за которым открывался полевой простор.
— Похоже, мимо Чернокоровичей и пойдём, — говорил Беркович Андрееву и Гонте. — Найду я там кого из своих?
— Там видно будет, — отвечал Гонта.
— Найдёшь! — успокоил Берковича Андреев. — А не найдёшь, так люди скажут. Человек не иголка!
— И я так думаю, — охотно согласился с Андреевым Беркович. — Может, Лейбу встречу. Он-то скажет! Вы не знали старого Лейбу, это такой человек! У него имелся слепой конь, и он с этим конём ходил по колхозам, собирал щетину для заготсырья. Так жил… Такой человек: молчит, молчит, потом вдруг остановит мужика и выложит ему всё! Ну, всё: как мужика зовут, и сколько детей, и чем болели…
12
«Пляшут жернова…»