— Не горячись, Гонта. Думай о военной стороне дела.

— А ты не путай меня! — огрызнулся пулемётчик. — Что ты путаешь? Не разберусь: или тебя шлёпнуть как злостного предателя, или довести до партизанского нашего трибунала… Не путай меня, майор!

Топорков закашлялся, сказал, протирая слезящиеся, воспалённые глаза:

— В Калинкиной пуще болота!

— И дело! Растворимся, проскочим. Болота партизану — верный друг. В болотах наша сила!..

— Против нас идут егеря. Они умеют воевать в лесах.

— А ты разве не в Гайворонские леса нас вёл?

— Там нас до поры до времени мог спасать манёвр.

В тёмных, сощуренных глазах Гонты светилась неповоротливая, но верная, без обману, крестьянская смекалка. Он докурил цигарку с партизанской виртуозностью, без остатка — только две махорочные крошки осели на жёлтом пальце. Дунул на обожжённую кожу, покосился в сторону майора:

— Эх, майор! До поры до времени! А потом как?.. Чего задумал, а? Нет, не путай меня! Идём в Калинкину пущу, точка! — И Гонта тяжёлой рысцой помчался к обозу.

— Кучнее держись!.. Подтянись! — раздался его басовитый голос.

— Что-то я по старости лет не пойму, кто нас нынче ведёт, — ворчал Андреев, хитро и молодо глядя из-под капюшона на Гонту.

— Видать, майор ему приказал командовать, — ответил шагавший рядом Миронов. — Наше дело — подчиняться. Если во всё встревать, нос прищемят.

— Во-во, — согласился Андреев. — Знал я одного такого из-под Хабаровска. Ему конь копытом нос отбил. Так он этот, как его… гу… гуттаперчевый носил… Сколько он их растерял по пьяному делу! Этих носов-то…

— Ишь ты, — восхитился Миронов. — Это ж денег не напасёшься!

— А он зарабатывал. Без носа был, зато с умом… А вот те, которые ни во что не встревают, у тех мозги гуттаперчевые становятся, это хуже.

— Ядовитый ты, дедок, — сказал Миронов.

2

С рассветом Гонта разрешил партизанам отдохнуть, и они заснули в тех позах, которые способно придать человеку лишь крайнее утомление, когда даже обитый железом ящик кажется тёплым настилом русской печи.

Отдельно, в можжевельниковом кустарнике, уложив шинель на пружинистые, плотные ветви, спал Лёвушкин. Гонта тронул его за плечо. Разведчик тотчас же вскочил, словно подброшенный кустарником, как катапультой. Он тряхнул головой, и сон слетел с него вместе с хвоей и листьями, запутавшимися в волосах.

— Пойдёшь в Чернокоровичи. Возьми парикмахера: он здешних знает… Если там всё в порядке, махнёшь с околицы пилоткой. Нам к Калинкиной пуще поле пересекать. На виду у деревни! Так что сам понимаешь.

— Ясно! — Лёвушкин сунул за пояс трофейную «колотушку» и отправился к Берковичу: — Пошли к родичам, парикмахер!

Тот одёрнул серую шинель, оглянулся на одинокую тощую фигуру Топоркова:

— Прямо взяли и пошли! Сначала доложусь.

— Не надо, — усмехнулся Лёвушкин. — Гонта распорядился.

— Тем более!

И Беркович побежал к Топоркову, остановился напротив и даже попытался изобразить классическую строевую стойку.

— Товарищ майор, разрешите отбыть в разведку! — Он косил взгляд на стоявшего неподалёку Гонту, догадываясь о сложностях, возникших в отношениях этих двух людей.

Лёгкая, пролётная улыбка коснулась лица Топоркова, чуть дрогнули края глаз и уголки бледногубого рта.

— Идите, Беркович, — мягко сказал майор.

И парикмахер, круто повернувшись, затрусил за Лёвушкиным. Вот уже его маленькая сгорбленная фигурка исчезла в кустарнике.

Клочья тумана расползались по холму, как овечье стадо. Лес кончился, впереди лежала тёмно-серая, перепаханная когда-то, но уже заросшая сорняком земля. За холмом, на берегу реки, темнело несколько десятков изб, а ещё дальше, километрах в трёх или четырёх, начинался новый лес, казавшийся отсюда, с опушки, густым и заманчивым. Но обозу, чтобы дойти до него, требовалось пересечь открытый участок.

— Вон то и есть Калинкина пуща? — спросил разведчик. Беркович кивнул и, вытянув шею, продолжал вглядываться в крайние дома. Он словно чего-то ждал.

— Молчат, — сказал вдруг он растерянно. — Как ты думаешь, Лёвушкин, почему они молчат?

— Кто?

— Петухи… Раньше, бывало, за версту слышно… Знаменитые были петухи. Хор Пятницкого так не пел!

— Сейчас многие не поют, кто раньше пел, — философски заметил разведчик.

— Может, спят ещё?

— Ничего, — Лёвушкин сунул за пояс трофейную «колотушку», — разбудим!..

3

Диковинна и загадочна связь великих и малых явлений в мире войны: вот Беркович, сутулый штатский человек, страдающий гастритом, парикмахер, руки которого изнежены от многолетней возни с бриолином и паровыми компрессами, и, пожалуйста, — на Берковиче немецкая офицерская шинель с плеча белокурого обер-лейтенанта из Пруссии, а в руках не машинка для стрижки, а совсем иного рода механизм: тяжёлый тупорылый пистолет-пулемёт системы товарища Шпагина, скорострельностью тысяча выстрелов в минуту.

Перед Берковичем — деревня, где живёт его собственная тёща, тётя Ханна, которая бы прямо руками всплеснула от радости, завидев знакомые оттопыренные уши зятя, круглые, как диски ППШ, но Беркович вынужден прятаться в кустарнике, совсем неподалёку от дома тёщи, а потом, словно шелудивый бездомный пёс, ползти к дому тёщи на животе…

На самой окраине Чернокоровичей они отдышались, а затем Лёвушкин подбежал к крайнему дому и, извиваясь бесхребетным телом, нырнул в дыру в заборе, за ним полез и парикмахер.

Сквозь окно с выбитыми стёклами они заглянули в избу. Изба была пуста. На них пахнуло плесенным духом.

Лёвушкин просунул голову в приоткрытую дверь хлева. Пустые коровьи ясли… пустые насесты… ни одного живого существа… И улица была пустынна, как в дурном, страшном сне.

Полные тревоги, встав почему-то на цыпочки, они перебежали к следующему дому.

— Эй, тётя Ханна! — крикнул Беркович. — Отзовитесь!.. Он вошёл в большую, наполненную сквозняками, дующими из пустых окон, комнату. Увидел обломки грубой, домашнего изготовления мебели, подобрал бутылочку с надетой на горлышко соской… По комнате летал пух, играл в догонялки. Беркович вышел из избы и опустился на крыльцо.

— Значит, это правда? Значит, они никого не оставляют? Даже в сёлах? А-а-а… — пробормотал он, обхватив голову руками. — Ведь жили же здесь люди, тесно жили, один к одному, как у человека зубы, и никто друг другу не мешал! И немецкие колонисты — да, Лёвушкин, и немцы, и русские, и украинцы, и белорусы, и поляки, и никому не было тесно, всем была работа… А какие ярмарки были здесь, Лёвушкин, какие ярмарки! Каждый привозил чем гордился, что умел делать: и ты мог выпить немецкого густого пива, и купить глечик или макитру у украинского гончара для коржей или белорусской картошки на семена — какая была картошка! Или купить хорошие цинковые ночвы у старого еврея, чтоб купать своего младенца; ты не купал младенца, Лёвушкин, ты не знаешь — это же такая радость!

— Ты посиди, — сказал Лёвушкин и дотронулся рукой до шинели Берковича. — Ты отдохни.

И он пошёл по пустой улице, мимо безглазых домов. На околице остановился и замахал пилоткой.

Сверху ему было хорошо видно, как из лесу вышел Гонта, а следом потянулись телеги.

— Не торопитесь! — командовал Гонта. — Колёса не побейте на пахоте!..

И телеги замедлили свой ход, поползли тихо, как утки, переваливаясь из стороны в сторону…

Лёвушкин проводил взглядом обоз.

Всходило солнце. Великолепная красная краюха легла на полузаваленный плетень возле дома старого Лейбы, профессионального собирателя щетины и прорицателя-общественника.

И тут произошло явление невероятное, удивительное.

Закричал петух. Облезлый, малорослый, со свалившимся набок гребнем, покрытый пылью каких-то неведомых закоулков, одичавший, сверкая свирепым глазом, он вскочил на плетень и заорал.